Они видели.
Они все, все его видели. Коул почти забывал, как дышать, пригибаясь на лошадиной спине, скрывая лицо под широкополой шляпой, до побеления сжимая пальцы на луке седла — словно надеясь спрятаться за светлой фигурой Леди Инквизитора, конь которой неспешно ступал впереди, когда они въезжали во внутренний двор крепости. Скрыться в тени у неё, сияющей, гордой, громкой, раз теперь та Тень не пускала его так глубоко, как раньше. Он больше не мог войти и выйти, со скоростью мысли переметнувшись в направлении идей, своих и чужих, звавших его, нуждавшихся в нём. Но он всё ещё их слышал. Звон забытой боли, отголоски потерь, жжение печали, но всё теперь мутное, перекрытое, оттесненное. Его собственная боль была сильнее. Она и звенела, и жгла, и билась, выкручивая каждую жилу в теле. Он был словно ранен, неприятно, глубоко, ядом, но при этом совершенно цел. Неотмщённая ненависть не давала покоя, ворочалась, просила, толкала. Он убил его, нанёс удар, нажал на крючок — и вместе с тем не убил. Даже не ранил. Ничем, кроме паники и непонимания, бьющегося во все углы в мольбе к Создателю. Весь гнев должна была унести с собой эта стрела, унести и покончить со всем этим, освободить его. Стрела осталась в пазу. Гнев — внутри. Уже даже не гнев, обида. Как у ребенка, которому не позволили его глупую прихоть. Коул улыбнулся, перебирая пальцами по забытым поводьям — смирная лошадь и без его участия шла со всеми остальными. Грустной была эта улыбка, но всё же тепло благодарности ненадолго приглушило собою боль. И это было так странно, незнакомо странно — испытывать сразу и боль, и страх, и благодарность, и неуверенность, — столько всего, что это всё спутывалось и сплеталось в его собственные узлы. Благодарность была гладкой, как шелк, — и словно в показанном хитрыми руками фокусе позволяла узлу распуститься, стоило только слегка потянуть...
Узел распадался, но нить оставалась — вместе с чувством. Глаза смотрели на него, стены смотрели на него, даже крыши построек все как будто склонились вовнутрь и тоже смотрели на него. Всё, что он делал, теперь никуда не уходило, оставалось, застревало, как щепки из-под топора Блэкволла — пропадали в траве, но всё равно были там. Сотни крючков, что цепляли, держали, создавали его здесь. Удивление; кто ты, кто — ты, чтобы ехать вот так подле Вестницы Андрасте во всеувиденье, всеуслышанье? Странный, странный, странный, одежда хуже, чем у служки, странный, деревенский болванчик, улыбается — кому, чему? смеется надо мной? странный! Коул был знаком с этой тревогой. Он знал, почему он странный, он знал, что так будет каждый раз, когда на него посмотрят, но это никогда не беспокоило его — они забывали быстро, как успокаивается от пробежавших волн вода, в которую бросили камешек. Он легко мог унять их волнение, резонировавшее в нём самом, Теперь всё это — озадаченность, тревога, интерес, презрение, — вспыхнув раз, оставалось висеть надолго, отголосками отголосков, тенью чувств. И ходить среди этого волнения, искорками зажигающегося тут и там, где люди не были больше увлечены собой или работой, было страшно. Теперь с ним разговаривал весь мир, а не только то, к чему он обратился. Коула отчаянно смущало, как много шума от него теперь, вокруг, в голове — заслушаешься в восторге, и иногда он действительно застывал, застревал, смотрел во все глаза по сторонам, слушал и слышал, пока очередная вспышка неприятного удивления или обеспокоенности его поведением не заставляла опомниться и постараться уйти. И всё, что он мог, это ненадолго призвать к себе самых мелких, неоформленных, любопытных обитателей Тени, не имеющих своей четкой идеи, окружить себя их игривым шепотком, размывающим грани реального, скрыться там, где его не ждут увидеть. Так он проскользнул на третий этаж "Приюта" и спрятался в своём углу, и от всего пережитого сердце стучало, не успокаиваясь, особенно гулкое в ночной тишине. Заставить себя снова выйти к людям было трудно. Но он не мог оставаться наедине только со своей болью.
Тем более, что там, в шумящем ниже настила скрипучих досок мире была одна особенная боль, которой он мог помочь. Хотел помочь, и теперь — мог. Распутать тот узел, который сам же и сотворил, когда кричал чуть ли не на весь двор, почти до гнева напуганный отказом. Как хотелось тогда сказать — забудь! Убрать тревогу и непонимание. Но она просила не давать ей забывать, оставлять с ней всё случившееся, даже если оно болело и скручивало внутри. Она просила, и он держался данного обещания. И больше не стирал своих ошибок. Она справлялась с их путаницей сама. Мархев. Друг. Такое редкое слово, когда большинство не хочет тебя даже видеть и с облегчением вычеркивает из своей картины мира.
Но после тех слов она исчезла, и исчезновение это только добавляло тревожных ноток его ожиданию. Исчезла и вернулась, со всё так же бьющимся внутри спутанным клубком, что и раньше, затянувшимся только сильнее. И как от многих других своих до скрипа завязанных узлов, она бежала и от этого тоже. Бежала от мысли, бежала от него, потому что встреча сейчас была встречей с теми самыми мыслями, которых она не хотела. Пониманием, которое не хотела принимать. Оно было страшным — "не человек", не то, что ей казалось, не то, что она знала и могла понять. И всё, что он мог сказать тогда, было способно только порвать сплетение петель. Он думал — может, когда он будет защищен, когда он не сможет стать опасным, потому что кто-то другой захотел этого, потому что кто-то другой напел ему свою песню, она будет меньше бояться его. Получилось по-другому. Сможет ли он помочь, когда собственная боль дёргается в желудке беспокойным узлом, и телу тяжело двигаться так, как прежде; хочется хромать, отражая эти чувства. Вот только хромая он становился ещё заметнее. Не такое, непривычное, не в лад движение привлекало внимание, вызывало вопросы и опасения. Поэтому Коул шёл спокойно, просто — и взгляды скользили по нему, скользили сквозь него и утекали дальше. Нормальное, привычное и понятное ничего не заставляло звенеть. Ему теперь нужно быть куда более нормальным, чем обычно. Если он хочет помочь, а не навредить, ему придётся быть как они — человеком.
Он слушал, но и без слышанья знал бы, где искать. Коул был не единственным, кто заботился о ней, кто желал добра. Белый олень подставлял голову и мохнатый бок, и это был его способ сказать то, для чего другим нужны были слова. Пусть он не мог вот так сказать о многом, но у его "слов" было одно неоспоримое достоинство — он не мог ими ранить, порвать и сделать хуже. Это помогало больше, чем сам олень мог догадываться.
Кто, что, кто, кто... тревога искала выхода и не находила, Мархев сама не давала ей, боясь, что понимание сделает хуже, цепляясь за края трещин на прошлой своей вере, стараясь не смотреть, что внутри. Неверие позволяло этому чему-то исчезнуть. Как когда-то исчезал для других он сам. Люди хотят не помнить и не думать о том, что их волнует. Мархев тоже этого хотела. Но всё равно думала. Наперекор самой себе.
— Ты знаешь больше, чем ничего, — Коул подшагнул к стойлу галлы и коснулся руками бортика, несмело, на пробу подавая голос из-под шляпы. — Я это я, — искренне улыбнулся парень, и в тоне его сквозили нотки облегчения. — Теперь больше, чем прежде. Или меньше. Я не знаю. Но теперь никто не сможет заставить меня причинить вред. И я не причиню, — пообещал он, прося о том, чтобы ему поверили. — Если только снова не скажу что-нибудь не так. Прости. Слова — это тяжело. Иногда они приходят сами, а иногда нужно провести целый день, чтобы найти их, — пояснил он отвлеченно, вместе с тем задержав взгляд на лице девушки. И, поневоле нащупав что-то одному ему известное, улыбнулся с теплом и благодарностью. — Спасибо.
[nick]Коул[/nick][icon]http://s5.uploads.ru/eJV6a.png[/icon][status](un)seen[/status][LZ]<br><div><a href="СсылкаНаАнкету"><font color="#3f2a0c" size="3" face="Philosopher" weight="bold"><b>Коул</b></font></a>;<br>воплощённый дух Сострадания, союзник Инквизиции</div>[/LZ]